Пойманный свет. Смысловые практики в книгах и текстах начала столетия - Ольга Балла
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Где ни прерви цитату – всё жалко. Или вот такое – персональная магия, глубоко-личное переживание тайны мира, чудесности обыденного, обворожительной красоты будто бы некрасивого, подробное, внимательно-чувственное любование им (новый сборник, составленный из написанного автором лет за двадцать, завораживает этим точно переданным мировосприятием с первых же строк):
«25-го ноября я получил аванс за ноябрь. купил на рынке квашеной капусты – соевый соус – клюкву – две пачки зеленого чая с китайским императором в кресле – пять бутылок минеральной воды „ветлужская“ – и вступил наконец-то в свой долгожданный пост. я всегда в это время в него вступаю: радоваться и прислушиваться к декабрю – месяцу чудес – встречать и его и зиму. время с конца ноября до нового года – что-то вроде моего личного священного месяца рамазан. и ни при чем здесь пост рождественский. к декабрю я всегда стараюсь уволиться с работы – а если это невозможно – уйти в любого типа отпуск. тихо жить внутри дома – тихо гулять по улицам. в ноябре-декабре и короткие поездки до пения хороши – были бы деньги. уехать вон в кировскую область – в лузу – пожить в гостинице дня два-три – или в марийский город звенигово вдруг приехать – или совершить паломничество в чувашскую столицу шупашкар. и в этом большом и уютном городе не жалеть что в гостинице „мир“ оказалось неожиданно дорого – с удивленным весельем поглядывать как красными лампочками мигает над улицами „шупашкар – чебоксары“ – и тепло приветствовать огромную маму на набережной – с надписью на постаменте „благословенны дети мои живущие в мире и любви“ – она глядит на темные пристани – волги скованной льдом.»
Опять-таки где ни остановись – всё жалко. До пения хорошо, да. Почти пение и есть.
У него вообще много такого: трогательного, поэтичного, пронзительного, совершенно единственного в своих интонациях и ракурсах взгляда. Но много и совсем, совсем другого – единственного ничуть не менее. Даже и не знаю, кто сейчас так пишет-то, кто вообще такое пишет. Откровенная (почти экстатическая. Почти навязчивая. Уж не избыточная ли?) сексуальность, которой у Осокина пронизано всё, буквально всё, с прямым называнием всего, что в неё вовлечено, – ещё ничего (она как раз понятна – как следствие витального избытка). Бывает и куда хлеще. Рискнём процитировать?
«вы пришли в библиотеку и читаете на дверях табличку „санитарный день“ – ну вы приблизились так приблизились к границе двойки! – завертитесь на месте схватившись за пуговицу, заплюйтесь, закричите „жопа“ на разные голоса – и бегом от этой двери! если заглянуть к библиотекарям в санитарный день, наилучшее что с вами случится – это истерика, а в худшем случае – рухнете как подкошенный на пол – останетесь там навсегда. библиотекари в синих и серых халатах стоят на стремянках и мочатся – жуя мышиные хвостики. собирают тряпками свои лужи и протирают ими плафоны, дверные косяки. включают электрические чайники и плещут друг в друга кипятком. играют в жука-ползуна – это вот как: один библиотекарь ложится на пол, заталкивает в рот несколько каталожных карточек и начинает их усиленно разжевывать, все остальные разбегаются и прячутся по комнатам. как только лежащий – он и есть жук-ползун – разжует карточки до кисло-желтой массы – начинает ползать по библиотеке, искать своих коллег и плевать в них тем что у него во рту.»
Ох, мамочки. Картина, достойная кисти Иеронимуса Босха, – чистый ад. (Да, к аду и отсылает. «Двойка» – это ведь он, антимир, брат-близнец нашего мира, постоянный его негатив, неразлучный его спутник, – о чём автор, на случай, если мы ещё не догадались, говорит прямо (это один из редких случаев, когда он говорит прямо): «библиотекари не пакость – а серьезные мистические фигуры – существующие на пограничье миров – там тяготеющие не к золотой желтизне но к густому фиолету вместе с проститутками манекенами и зеркалами – перемещающиеся мобильно из единицы в двойку – из мира в антимир – и наоборот».
Впрочем, строго говоря, здесь не вполне ад – немедленно возникающий в нашем (пост) христианском воображении по прочтении чего-нибудь вроде выше процитированного. У Осокина всё сложнее, о чём речь впереди.)
По поводу куда более невинных высказываний Осокину уже советовали никогда больше такого не писать – и тогда, значит, всё будет хорошо. Однако что-то мне подсказывает, что если бы он не писал такого – он не был бы самим собой, и тексты его лишились бы одной из своих важнейших порождающих сил – а может быть, и просто важнейшей, – и своего основного смысла, который касается всех этих текстов вместе и каждого из них в отдельности.
Дело-то в том, что обе эти стороны его мировосприятия и мировыговаривания неотделимы, неотмыслимы друг от друга – как мир и антимир, «единица» и «двойка» (а есть, по собственным словам автора, ещё и третий мир, «тройка» – создаваемый и постигаемый художественным воображением). Эти миры питаются соками друг друга. И даже попросту: они вообще одно. Просто взятое с разных сторон.
То, что и как делает Осокин, вполне осознанно определяется системой его представлений о мироустройстве, – можно отважиться и на более учёное слово, поскольку тут, кажется, всё тщательно продумано: его персональной онтологией. Попробуем же разобраться в том, как, по его разумению, устроен мир, как взаимодействуют между собой разные его части.
Первое, что бросается в глаза: здесь нет иерархий. Всё значимо, всё обращено к человеку, всё волнует. Прежде всего: что угодно (в пределе – всё) может оказаться, и часто оказывается, эротически значимым (хотя есть предметы, эротически заряженные особенно сильно, – таковы огородные пугала). Более того: всё одушевлено, живо, не исключая и того, что мертво; мёртвое даже особенно живо (даже эротизировано: покойные «барышни тополя» все сплошь таковы, и с ними возможно сексуальное общение), разве что на свой лад. Оно так живо, что не только способно испытывать боль: «мертвые например всегда существуют с головной болью и не обращают на нее никакого внимания», но и – на свой опять же лад – смертно: герои «Овсянок» Аист и Мирон утонули, то есть получили мерянское бессмертие в реке, но это бессмертие, оказывается, условно – спустя тысячу лет совсем старые бессмертные растворяются в воде.
Любой предмет может стать прямым путём к сердцевине жизни – сакральным, главным: хоть велосипедные ключи («все без исключения радости и тайны лета – радости и тайны молодости – радости и тайны жизни – любви – можно извлечь и приблизить к себе при помощи этих инструментов. самая красивая фраза нашего мира – это: велосипедный ключ»), хоть лодочные станции (которые, оказывается, – «молитвенные поляны, самые главные в жизни»).
Ужасы и погибель тоже могут скрываться где угодно и вырваться из любого источника (что и происходит, например, в тексте о библиотекарях – одном из самых невыносимых в сборнике, а то, пожалуй, и в самом). У чего угодно может оказаться зловещее хтоническое лицо (кто бы предположил такое, допустим, о скромных работниках библиотек), и это лицо в любой момент может к тебе обернуться. Вообще, зловещие качества предметов и существ с их наблюдаемыми свойствами никак не связаны. Все опасности, исходящие от библиотекарей, никак не определяются тем, что они выдают книги, хотя могут использовать это занятие для своего проявления; а гибельная сущность зеркал минимально, если вообще, связана с их отражающими свойствами (тем более, что зеркалами могут быть и люди – и ни об одном из них незаметно, чтобы он что-то отражал. Зато губительные свойства за некоторыми определённо замечены – как, например, за бывшей девушкой Еужена Львовского – которая на самом деле «была зеркалом»).
Что ещё важно: ни библиотекари (самые, кажется, чудовищные из существ, населяющих осокинские страницы), ни зеркала (самые губительные из попадающихся тут предметов, с которыми, кстати, библиотекари образуют один, хотя и не очень устойчивый, тематический комплекс: деньги от штрафов за несвоевременно сданные книги библиотекари, предположительно, «отдают зеркалам», а те в ответ «оттягивают их головные боли»; не говоря уж о том, что «в угоду зеркалам они рвут ваших будущих или живых детей») вроде бы не желают людям зла. Они, так сказать, не злонамеренны. Да, библиотекари